Упадок традиционной религии

Римский пантеон Римский пантеон

В самом деле, история Римской империи пребывала под знаком великого духовного явления. Разумеется, римский пантеон, незыблемый внешне, продолжал существовать, и церемонии, которые веками отправлялись в числа, предписанные понтификами в их священном календаре, продолжали совершаться согласно обычаям предков. Но живой человеческий дух их покинул, и если даже пантеон сохранил свое священство, паствы у него больше не было. Римская религия с ее маловыразительными богами и бесцветными мифами, этими банальными измышлениями, навеянными топографией или бледными перепевами приключений, через которые прошли олимпийцы греческой эпопеи; с ее молитвами, сформулированными в духе сделки, сухими, как параграф договора; с ее незаинтересованностью в метафизике и безразличием к моральным ценностям; с обуженностью и избитостью сферы ее действия, ограниченной интересами Города и политической конъюнктурой, религия эта прямо-таки душила вспышки веры своим педантичным холодом и прозаическим утилитаризмом. Ей неплохо удавалось воодушевлять солдат в отношении опасностей, которые подстерегают на войне, а крестьян — ободрять в связи с ущербом, нанесенным непогодой, но в пестрящем разнообразием Риме II века н. э. она утратила какую-либо власть над душами.

Вне всякого сомнения, народ продолжал демонстрировать живейшую заинтересованность в празднествах богов, которые с готовностью финансировала казна, однако Гастон Буассье грешит избыточным оптимизмом, когда в связи с этим воздает должное благочестию римлян. Среди празднеств, на которые сбегались простолюдины, были такие, что нравились им больше, потому что «они были более веселыми, шумными и представлялись более соответствующими их потребностям». Так что неправ тот, кто строит какие-то иллюзии на этот счет. В частности, по народной любви к попойкам и пляскам, которыми ежегодно сопровождались на берегу Тибра празднества в честь Анны Перенны, делать вывод о просвещенной искренности почитания этой старинной латинской богини было бы столь же неосмотрительно, как оценивать распространение и силу католицизма в сегодняшнем Париже по наплыву горожан на рождественскую службу. Кроме того, нет недостатка в указаниях на постоянство, с которым римская буржуазия при империи только и знала, что отделывалась от своих — признаваемых государством — обязанностей по отношению к божествам. Например, такой «консерватор», как Ювенал, никогда не упускающий случай с презрением обрушиться на чужеземные суеверия, на первый взгляд всеми фибрами души привязан к народной религии, и можно подумать, что он относится к ней с глубоким почтением и любовью, когда читаешь этот красивый зачин XII сатиры, где он с изысканной живостью описывает свои приготовления к жертвоприношению Капитолийской троице.

«Милее собственного дня рождения мне, Корвин, этот день, в который травяной алтарь с торжественным видом ожидает животных, обетованных богам. Царице я веду агницу белую, как снег; другая, с таким же точно руном, будет предложена богине, которая вооружается в битвах маской Горгоны Ливийской. Еще дальше, обещанная Тарпейскому Юпитеру, резвая жертва натягивает и трясет веревку, угрожающе наклоняя чело: это свирепый и созревший уже для храма и для алтаря телец. Чистое вино вот-вот оросит его, уже стыдящегося касаться сосцов своей матери и бороздящего прорезающимися рогами стволы деревьев. Обладай я большим состоянием, отвечающим моим чувствам, я бы привел на заклание быка большего, чем Гиспулла", потому что я хочу отпраздновать возвращение друга, все еще трепещущего от опасностей, которые ему довелось пережить, и все еще дивящегося тому, что он остался жив».

Но прочтем эти превосходные стихи еще раз. Их пылкая нежность адресуется вовсе не богам, но сельскому пейзажу, в котором предлагается это приношение, и животным, отобранным Ювеналом в его собственном стаде, чтобы их закласть: их красоту он оценивает и в качестве хозяина, и как поэт. Наконец и прежде всего, его пыл обращен к другу, неожиданное возвращение которого ему хочется отпраздновать: он заранее, через это аппетитное и ясное описание, ощутит дымок празднества, на которое приглашен в ознаменование радостного события. Что же до божеств, погруженных в темноту на заднем плане картины, им приходится ограничиться то достаточно посредственным перифразом (как Минерве), то (как Юноне Царице) ритуальной характеристикой, а подчас так даже чисто географическим эпитетом, связанным с Юпитером, чей храм на Капитолии нависал, как известно каждому, над Тарпейской скалой. Кроме того, Ювенал испытывает трудности при прояснении их образов. Их черты изгладились в его представлении. Для него они просто абстрактные сущности, и всю их мифологию он отвергает целиком, ведь «если были бы какие-то маны, и подземное царство, и шест Харона, и черные лягушки в омуте Стикса, разве могло бы одной лодки достать на переправу стольких тысяч умерших? Да любой ребенок в такое не поверит, разве уж такой, что еще не вошел в возраст, чтобы платить за вход в бани...».

Скептицизм Ювенала был по сути всеобщим. Скептицизм этот охватил простолюдинов: все больше их, причем самые лучшие, сами об этом сожалея, проявляют безразличие к этим римским богам, которые теперь «едва способны сдвинуться с места» — pedes lanatos habent. Скептицизм разделяют и гранд-дамы (stolatae), заявляющие без всякого смущения, что «ни во что не ставят Юпитера». Разделяли его и наиболее выдающиеся и конформистски настроенные современники Ювенала. И если они «практиковали» религию в той же мере, как он, или даже больше, то такие вельможи, как Тацит и Плиний Младший, «верили» еще менее его. Претор при Домициане, консул и проконсул Азии при Траяне, Тацит по необходимости совершал богослужение на политеистических публичных церемониях, а его неприязнь к иудеям по крайней мере не уступала Ювеналовой. Вот уж кто старается убедить нас в своей правоверности! Но он же заставляет и усомниться в ней. Что до тех самых иудеев, к которым он питает отвращение, Тацит нисколько не страшится косвенно похвалить их веру «в вечного и высшего Бога, образ которого не следует воспроизводить и который не должен погибнуть». В своей «Германии» он также дал выход восхищению варварским племенем, которое не смиряется ни с тем, чтобы его боги были заключены в стены, ни с тем, чтобы их воспроизводили в человеческой форме из страха оскорбить их величие, которому больше по нраву посвящать их культу леса и рощи на своей территории и для которых «это таинственное уединение, в котором они их почитают, не видя, представляется отождествлением с самим божеством». В обоих случаях эта не высказанная явно, но несомненная симпатия показывает нам Тацита как разочарованного язычника.
Его друг Плиний Младший не проявляет ни малейшего отчуждения от религиозных форм, которым — из уважения к породившей их глубокой древности и освятившему их государству — он подчинил свои привычки и покорил жесты, но в то же время он отказывает им в задушевной привязанности своего разумения. Как доказательство религиозности Плиния Младшего Гастон Буассье цитирует письмо, в котором тот описывает другу Роману очаровательное впечатление, которое производят протекающий в тени кипарисов ключ Клитумн в Умбрии и древний храм, в котором местный Юпитер изрекал свои оракулы61. Действительно, милый отрывок, однако проистекает он из того же источника, что и процитированные нами только что стихи Ювенала. Он свеж точно так же, как и они, и, как и они, выражает нежное волнение, внушаемое друзьям природы созерцанием красивого пейзажа. Но ему и дела нет до благочестия, сценой и объектом которого является это место, а завершается все стрелой, исподтишка пущенной в богомольцев, направляющихся сюда, чтобы эти обязанности исполнить: «Здесь, Роман, ты можешь пополнить свои знания, потому что можно прочесть множество надписей, нанесенных людской толпой на колонны и все стены в честь источника и бога. Многие из них вызовут твое восхищение. Некоторые насмешат. Или скорее, будучи хорошо воспитанным, ты ни над чем не станешь смеяться». В другом месте переписки Плиний объявляет, что готов восстановить, в соответствии с мнением на этот счет гаруспиков, у которых он просил совета, небольшой храм Цереры в его тосканском имении. И все-таки манера, в которой он сообщает об этом своему архитектору, является свидетельством не благоговения в отношении богини, а попечения о верующих. Плиний предвидит, что придется приобрести новую Цереру потому что «в теперешней статуе, сделанной из дерева и весьма старинной, много недостающих кусков». Но в первую очередь он предусматривает строительство вблизи от святилища колоннады, так как до сих пор посетители не могли отыскать нигде поблизости «никакого убежища от солнца и дождя». Так что более, чем благосклонности богини, Плиний Младший желает признательности своих колонов, и попечение, с которым он берется облегчить их паломничество, не в большей степени предрешает его собственные убеждения, чем выказывал их Вольтер в свою бытность в усадьбах фернейской знати.

Есть и лучшие примеры, которые показывают непробиваемое безразличие Плиния Младшего к культам, исполняемым им внешним образом. Перечитаем письмо, в котором он сообщает о своей недавней кооптации в коллегию авгуров. Радость, которую он от этого испытал, носит вполне светский характер. Он едва упоминает о священной власти, которую дает ему это почетное звание, sacerdotiwn plane sacrum, и нисколько не акцентирует внимание на той бесподобной привилегии, которую он отныне обретает, а именно истолковывать знаки небесной воли и оповещать магистратов и лично императора о значении этих предзнаменований. Напротив, то, что представляется ему весьма завидным в данной миссии, в связи с которой лицо, возложившее ее на себя, в силу этого принимало на себя сверхъестественное бремя как в горе, так и в радости, — это прежде всего то, что она была ему дарована на всю жизнь (insigne est quod поп adimitur viventf). Далее, ему импонировало то, что эта миссия досталась ему по рекомендации Траяна, а также что он получил ее, заменив Фронтина; наконец, его привлекало то, что некогда ею был наделен Марк Туллий Цицерон, совершенный оратор. Так что удовлетворение, преисполняющее Плиния Младшего, нисколько не религиозного характера. Оно характеризует его как царедворца, как светского человека, наконец, как литератора, но не верующего. Плиний Младший обрадовался назначению авгуром примерно так же, как писатель ныне приветствует собственное избрание в члены академии и, конечно, официальное римское жречество сводилось для обладателей этого сана к своего рода «академиям».

Даже тот пыл, который внушал вначале императорский культ, в свою очередь также охладел и являлся теперь не более чем самой новой и лучше всего прилаженной деталью громадной официальной машины, двигавшейся благодаря набранной скорости, притом что души в ней уже не было. Падение Нерона, с которым угасло семейство Августа, нанесло культу императора непоправимый ущерб, лишив его династической составляющей, с которой было связано обожествление басилевсов в династиях диадохов. Веспасиан, этот выскочка, надеявшийся основать новую династию, симулировал в Египте способности чудотворца, но в Риме не соизволил настаивать на поддержании этой веры, и мы знаем его шутку о будущем обожествлении, на которую у него достало мужества на смертном одре. «Чувствую, — шутливо сказал он, — как становлюсь богом». Убийство его сына Домициана, который, забыв о своем происхождении, настаивал на том, чтобы даже в Италии его приветствовали как «Господина» и «Бога», dominus et deus, сразу показало, до какой степени был оправдан скептицизм его отца. Быть может, императорской религии и удалось бы пережить преступления «лысого Нерона», располагай он достаточными деньгами для того, чтобы обогащать своих преторианцев и развращать население Города. Она оказалась ниспровергнута, когда он понес наказание за свои преступления: выяснилось, что если военные бунты могут порождать императоров, то достаточно дворцового заговора, чтобы сместить господина, божественности которого требовала как раз эта религия. При первых Антонинах она заявила о себе исключительно как повод для пиров, некий символ лояльности, один из пунктов конституционного порядка. Сразу после восшествия на престол Траян провозгласил божественным (divus) покойного Нерву, своего приемного отца, но при этом позаботился о том, чтобы это событие было приведено к масштабам, пропорциональным человеческой личности. Траян не только предназначал усопшим почести обожествления, но и усматривал в них высшее воздаяние государства своим благодетелям. А переложив на своего панегириста заботу уточнить мирской дух, исходя из которого он действовал при введении этого формального момента хорошего управления государством в целом, Траян позволил Плинию Младшему заявить сенаторам, что самые несомненные доказательства божественности покойного императора — превосходные качества его преемника (certissima divinitatisfides est bonus successor), и внес в формулу общественных молений, обращенных к богам за его жизнь и здоровье, ту оговорку, что они должны быть услышаны лишь в том случае, если он хорошо и в целях всеобщего блага правит государством (si bene rent publicam et ex utilitate omnium rexerif).

Было бы несправедливо отрицать наличие в такой политике благородных мотивов. Но в то же время наивно верить, что в тогдашней политике еще оставалось место для каких-либо порывов и излияний чувств. Миновало время, когда победитель при Акции, положивший конец гражданским войнам и обеспечивший Риму спокойствие и власть над миром, принимая в благодарность титул Августа, разом помещал себя вне и выше человеческого состояния и естественным образом возвышался до уровня богов в глазах охваченных энтузиазмом масс и песнопений поэтов; время, когда доверчивый народ полагал, видя в небе над Римом прочерченную кометой траекторию, что это — след, оставленный на небосводе Цезарем, его отцом; время, когда решительно все, от последнего гражданина до наследника императора, приписывали полномочиям Тиберия силу, одухотворявшую планы его военачальников и сообщающую им неодолимую силу — примерно так же, как уже в наши дни один японский адмирал относил свою победу при Цусиме на счет духа микадо. Теперь личность и история императора вновь снизошли на землю. И если скромные подданные, по привычке и руководствуясь требованиями церемониала, продолжали апеллировать к «святому дому» и «божественным решениям» императора, большая часть отдавала себе отчет в том, что говорить об императорском «доме» по сути больше невозможно, а самые правдивые в своей благодарности превозносили в лице императора просто-напросто «его неустанную заботу об интересах человечества». К тому же и сами верховные правители, эти высшие стражи государства, сознавали, что достигают звания императора как своего последнего назначения на пост.

Траян настолько мало заботился о том, чтобы окутать свои деяния сверхъестественным ореолом, что прямо-таки хвастался тем, что разбил германцев еще до своего восшествия на престол, когда еще никто не мог назвать его сыном бога: necdum deifllius (eraf). Просмотрите бегло текст его панегирика: монархия, которую он представляет здесь нашему вниманию, изображается на каждой странице как лучшая из республик С ней должен был установиться, прибегая к терминологии предшествующих правителей, новый режим, в котором впервые, прибегая к словам Тацита, свобода пришла бы в гармонические отношения с принципатом, но где, по причине рокового воздаяния, императорской религии предстояло окончательно (по крайней мере в Риме и в близких к сенату кругах) утратить свою трансцендентность и обмирщиться. Так что, несмотря на триумфальное возвращение просвещенного деспотизма, не может быть сомнения в том, что ни улыбчивой непринужденности Адриана, ни самоустраненности Антонина Пия, ни стоической невозмутимости перед замыслами судьбы Марка Аврелия не удалось оживить в сердцах людей чувства, пробужденные некогда культом Августа, но уснувшие впоследствии вечным сном.

Древний Рим

Читайте в рубрике «Древний Рим»:

/ Упадок традиционной религии